Общественная и политическая деятельность толстого кратко. Религиозно-философские взгляды льва толстого. Основные идеи и специфика философской системы

Общественная и политическая деятельность толстого кратко. Религиозно-философские взгляды льва толстого. Основные идеи и специфика философской системы

Религиозно-философские взгляды Льва Толстого

Лев Николаевич Толстой не был философом, богословом в полном смысле слова. И сначала я не собирался посвящать целую встречу его религиозно-философским воззрениям. Но все-таки я вижу, что это необходимо. И сегодня мы остановимся на нем в нашем интересном и непростом путешествии по области, долгое время скрываемой от людей, интересующихся русской религиозной мыслью.

Когда мы говорим о Толстом, то прежде всего имеем в виду писателя, автора романов, повестей, но забываем о том, что он также и мыслитель. Можно ли назвать его крупным мыслителем? Он был крупный человек, он был великий человек. И даже если мы не можем принять его философию, почти каждый из нас благодарен ему за какие-то радостные мгновения, нами испытанные, когда мы читали его повести, его художественные произведения. Мало находится людей, которые вообще бы не любили его творчества. В разные эпохи нашей собственной жизни Толстой вдруг открывается нам с каких-то новых, неожиданных сторон.

Если это так, то имеем ли мы право рассуждать, как рассуждают некоторые люди: Толстой был гений литературы, а то, что он писал что-то скучное по философии и религии, — это лучше не затрагивать, и хорошо, что это никогда не включают в собрания сочинений, кроме академического? (А академическое — это малодоступное грандиозное 90-томное собрание, с которым работают в основном специалисты-литературоведы и историки.) Поэтому неудивительно, что на протяжении всего времени, прошедшего после смерти Льва Николаевича, особенно в советский период, мало кто серьезно обращал внимание на эту сторону его творческой деятельности.

Но, друзья мои, это великая неблагодарность! Я говорю вам это совершенно искренне. Являясь православным священником, членом той Церкви, которая издала определение, отлучающее Толстого от Церкви, я тем не менее подчеркиваю, что это вовсе не означает, что мы должны быть несправедливы к этому человеку и перечеркнуть то, что волновало этого ушедшего из жизни гиганта, может быть, гораздо больше, чем его художественные произведения. Это была его внутренняя жизнь, это было то, что мучило и восторгало его на протяжении всей его долгой жизни.

Те немногие из вас, кто, возможно, читал его дневники, легко могли убедиться, как рано Толстой начал анализировать свои поступки, как рано он стал задумываться над смыслом жизни, как думал о смерти, об этических свойствах человеческого бытия и человеческого общества. И оказывается, он не просто писатель, а действительно некая синтетическая могучая личность.

Около 90 лет тому назад Дмитрий Сергеевич Мережковский написал книгу «Лев Толстой и Достоевский». Он хотел представить Толстого (и справедливо) как полнокровного гиганта, как человека-скалу, как некоего великого язычника; а Достоевского — только как христианина, как фанатичного, одухотворенного, спиритуального проповедника духа. Ясновидец духа и ясновидец плоти — любимая антитеза Дмитрия Сергеевича Мережковского. Какое-то зерно истины в этом есть. Обычно мы говорим: скорбные глаза Достоевского, мучительная муза Достоевского, мучительный гений Достоевского, страдальческая жизнь. А Толстой — полноводный и полнокровный.

Это ошибка, друзья мои, ошибка наша, как детей, равнодушных к страданиям отцов. Ибо Лев Николаевич Толстой был человеком не менее трагичным, чем Достоевский. И я вам прямо скажу — более трагичным, намного более трагичным. И современники, и многие потомки это просмотрели. Я не буду вдаваться в детали. Но вы задумайтесь над тем, что человек, создавший одну из величайших русских национальных эпопей — «Войну и мир», — выступал против патриотизма. Человек, который написал страстные, бессмертные строки о любви (и в старости писал: вспомните «Воскресение», момент встречи Нехлюдова и Кати, когда они еще молоды; это пишет старик и как пишет!), этот человек, описавший любовь в ее разных оттенках и аспектах (любовь-восхищение, любовь-страсть), вообще считал брак каким-то недоразумением и в «Крейцеровой сонате» перечеркнул его.

Человек, который большую часть жизни был проповедником евангельской этики, а последние 30 лет жизни посвятил проповеди христианского учения (как он его понимал), оказался в конфликте с христианской Церковью и в конечном счете был отлучен от нее. Человек, который проповедовал непротивление, был воинствующим борцом, который с ожесточением Степана Разина или Пугачева набросился на всю культуру, разнося ее в пух и прах. Человек, который стоит в культуре как феномен (его можно сравнить только с Гёте, если брать Западную Европу), универсальный гений, который за что бы ни брался — пьесы ли, публицистика ли, романы или повести — всюду эта мощь! И этот человек высмеивал искусство, зачеркивал его и в конце концов выступил против своего собрата Шекспира, считая, что Шекспир зря писал свои произведения. Лев Толстой — величайшее явление культуры — был и величайшим врагом культуры.

И наконец, давайте подумаем о его личной судьбе. Вспомним Достоевского: фигура трагическая, в молодости приговорен к расстрелу, тяжелая судьба. Но у него была любовь и гармония с Анной Григорьевной. И хотя жил он трудно, но так, как это соответствовало его духу, мысли, стилю его жизни. А Толстой годами терзался тем, что стиль его жизни противоположен тому, что он проповедует, годами восставал против этого — и вынужден был терпеть до конца дней, можно сказать, до своего побега и смертного часа. Человек, который убежал из дома, — фигура, безусловно, глубоко трагическая. И это лишь немногое из того, что можно было бы назвать. И именно поэтому мы с вами должны с уважением и бережностью подходить к тому, что терзало и мучило Толстого, что превращало его жизнь в трагедию, в драму.

Теперь поставим вопрос о его религиозно-философских воззрениях. Толстой писал, очень часто повторяя это в разных вещах: «Я только в детстве имел традиционную веру, а с 14 лет я полностью от нее отошел и жил в пустоте, как все мои современники». Конечно, не надо принимать эти слова буквально. Вера у него была. Но это была вера туманная, расплывчатая, типа деизма. Вы знаете, наверное, что вместо креста молодой Толстой носил портрет Жан-Жака Руссо. И это не случайно.

Жан Жак Руссо — великая, огромная историческая фигура европейского и общечеловеческого масштаба. Он поставил перед людьми вопрос, который до сих пор не снят (хотя Руссо, вероятно, и не был до конца прав), — вопрос о том, не является ли цивилизация нашим врагом? Не является ли путь назад, к простоте жизни, единственным спасением человечества? Жан Жак Руссо говорил об этом в XVIII в., когда не было ни атомных электростанций, ни отравленных рек, ни той уродливой скученности городов, которая сейчас превращает столицы мира в какой-то немыслимый человекоубийственный муравейник. Но уже тогда Руссо, как у нас принято писать в учебниках, гениально предвидел всю эту абракадабру XX в. И Толстой это чувствовал, чувствовал всеми фибрами своей души и впитал это не только из французской традиции (которая была ему родной, он был европейцем по образованию), но и из русской традиции.

Вспомните, в чем драма «Цыган» Пушкина. Это тот же вопрос руссоизма. Но Пушкин его решил мудро и по-другому, потому что колоссальный инстинкт этого суперчеловека позволил ему открыть перед нами истину: никуда человек от себя не убежит, ни в какие таборы, ни в какие леса. Пушкин на своем Алеко и проделал этот эксперимент — побег от цивилизации. А от греха не убежишь! Грех уйдет с тобой и в дикость.

Но Толстой (впрочем, как и многие другие писатели) все-таки не мог расстаться с этой мечтой. Она была и будет мечтой человечества, пусть на пятьдесят процентов иллюзорной. Когда она появилась? Три тысячи лет назад. Еще в древности китайские философы говорили, что пора бросить все искусственное и перейти на естественное. Уже античные киники (это не циники, это теперь мы их так называем), киники-философы жили под девизом: «назад, к природе» — и ходили в чем попало, думая, что тем самым они приближаются к природной жизни. А шутники производили название «киники» от слова «кинос» — собака, потому что те вели собачий образ жизни. И до сих пор мы с вами, когда вырываемся из города, невольно испытываем чувство облегчения, и ностальгия по природе у нас существует. Но руссоизм это не решение. Для Толстого же это было решением.

«Казаки». Я не буду напоминать сюжет, вы читали и наверняка помните эту вещь. Кто такой Оленин? Это тот же Лев Николаевич, молодой офицер. Куда он стремится? Вернуться к природе, слиться с ней. Марьяна для него — это образ Матери-Природы, Земли. Вернуться к этому небу, к этим виноградникам, к этим горам, к диким животным, за которыми охотится дядя Ерошка, такой же дикий, как и кабаны, которые шастают по зарослям, и к этим горцам, которые стреляют... Куда-то исчезли нравственные нормы, а нравственностью становится закон природы. А потом вдруг выясняется для Оленина, что все это была иллюзия, что не может он назад, не может. И ему горько, стыдно, жалко. Оленин жалеет, как, вероятно, жалел и Лев Толстой, что пути назад нет, что движение здесь одностороннее.

И вот тогда, задолго до своего духовного кризиса, Лев Толстой начинает искать выход. Он ищет его в труде, в семье, в том, что мы называем счастьем. Но вспомните его тоже раннюю вещь — «Семейное счастье». Мыльный пузырь. Это мрачная вещь. Он воспевает, как настоящий художник, самое дорогое, священное, а потом все куда-то расплывается, и он хоронит это.

И в «Войне и мире», увлеченный великой бессмертной картиной движения истории, Толстой выступает не как человек без веры. Он верит — в фатум. Он верит в какую-то таинственную силу, которая неуклонно ведет людей туда, куда они не хотят. Древние стоики говорили: «Судьба ведет согласного. Противящегося судьба тащит». Вот эта судьба действует в его произведениях. Как бы мы ни любили «Войну и мир» (я очень люблю эту вещь, перечитывал ее, естественно, десятки раз), но меня всегда удивляло, как Толстой, такая великая личность, не чувствовал значения личности в истории. Для него Наполеон только пешка, и масса людей, в основном, действует, как муравьи, которые движутся по неким таинственным законам. И когда Толстой пытается объяснить эти законы, я думаю, вы все согласитесь, его отступления, исторические вставки, кажутся намного слабее, чем сама полнокровная, мощная, многогранная картина совершающихся событий — на поле брани, или в салоне фрейлины, или в комнате, где сидит один из героев.

Какая там еще вера, кроме таинственного рока. Вера, что возможно слиться с природой, опять оленинская мечта. Вспомните князя Андрея, как он внутренне беседует с дубом. Что такое этот дуб, просто старое знакомое дерево? Нет, это одновременно и символ, символ вечной природы, к которой стремится душа героя. Поиски Пьера Безухова. Тоже все бессмысленно... Разумеется, никому из героев Толстого и в голову не приходит найти по-настоящему христианский путь. Почему это так? Потому что лучшие люди ХIХ в., после катастроф века XVIII, оказались так или иначе отрезаны от великой христианской традиции. От этого трагическим образом пострадали и Церковь, и общество. Последствия этого раскола пришли в XX в. — как грозное событие, едва не разрушившее всю цивилизацию нашей страны.

А где же ищет выход Пьер Безухов? Он идет в масоны. Их обряды (вы помните — завязывание глаз и всякие словеса) — что это было? Попытка имитировать Церковь. Общий кризис христианской Церкви в XVII—XVIII вв. привел к довольно разрозненным, правда, но повсеместным попыткам создать имитацию Церкви на основании простейших догматов: Бог, душа, бессмертие. То есть догматы деизма, который отрицает и Откровение, и Боговоплощение, и личность Иисуса Христа как Откровение Бога на земле, а представляет Его только как учителя и пророка.

Деизм распространился с необычайной силой, и мы знаем, что выдающиеся люди XVIII и начала ХIХ в. примыкали к этим идеям; масонами были и Моцарт, и Лессинг, в России Новиков, Баженов и многие другие. И герои Толстого также. Не в Церкви он ищет, а в псевдоцеркви, которая вместо священных почти двухтысячелетних символов христианства проходит через систему этих придуманных интеллектуалами доморощенных символов и обрядов. И, конечно, все это ему очень быстро опостылело, как и Пушкину, который тоже начал с масонства и тоже принял обряды, а потом все это отбросил, как и Карамзин.

Затем — «Анна Каренина». Опять трагедия. Я думаю, что те из вас, кто читал Толстого поглубже, знают, что он хотел изобличить нравственное падение Анны и показать, как этот рок, судьба, этот таинственный Бог, который царит над всем, как Он расправился с грешницей. И поэтому Лев Толстой начал свой роман словами Писания, словами Божьими: «Мне отмщение, и Аз воздам». Эти слова означают призыв Божий к человеку не стремиться к мщению. Ведь до христианства мщение было святым долгом. И иногда этот «святой долг» истреблял целые племена, потому что, если убить одного, то его родные должны убить кого-то из рода убийцы, и так вендетта шла непрерывно, пока иные деревни не становились пустыми, особенно в горах. Так вот, Бог говорит через своего пророка: «Мне отмщение, Я воздаю». Но Толстой истолковал эти слова по-другому: судьба, то есть Бог, мстит человеку за грех, наказывает.

Толстой рисует историю женщины. И парадокс! Кто из нас не сочувствовал Анне?! Автор невольно оказался на ее стороне, а не на стороне, скажем, ее мужа, которого он старался описать объективно, и в какие-то моменты мы переживаем вместе с Карениным, особенно тогда, когда он пытается простить Анну — как он трогательно вдруг оговаривается: «Я так много пелестладар», — говорит он. Вот это косноязычие — у надменного сенатора, привыкшего чеканить каждое слово, вдруг показывает, что за его холодной внешностью бьется живое сердце. А все-таки симпатии читателя остаются всегда с бедной Анной! Ничего не вышло у Толстого. Логика, внутренняя логика жизни и героини, нить жизни вошла в соприкосновение и столкнулась с его замыслом.

И потом наступает кризис. Я хотел зачитать вам, как он пишет об этом кризисе, но — не буду. Вы все люди грамотные, сами прочитаете. Ему было тошно. Когда он был в Арзамасе (а это было время его расцвета), он почувствовал, что умирает. Это был ужас! Иные психиатры скажут, что у него был приступ острой депрессии. Так почему же он был? Откуда?

Иные люди говорят: Бога и веру человек открывает в себе в трудные минуты. Но пресловутое заявление, что «вера — для слабых», что только в неудачах люди приходят в Церковь, опровергается хотя бы вот этим примером. Я знаю таких примеров сотни, но этот пример достаточно яркий и убедительный. Когда Толстой стал искать, наконец, Бога и веру? Когда он стал знаменитым писателем, когда он был уже автором великих романов, которые гремели по всему миру. Когда у него была любимая жена, любящая семья, хор благодарных читателей. В конце концов, он был богатым человеком. Он все имел из того, что сегодня любому современному человеку кажется эталоном счастья. И вдруг в этот момент он остановился.

Об этом Толстой пишет с необычайной искренностью в первой своей религиозно-философской книге, которая называется «Исповедь». Эта книга впоследствии должна была послужить прологом к его тетралогии, то есть к четырехтомному сочинению, название которому Лев Николаевич так и не придумал; в тетралогию вошли «Исповедь» (как прелюдия), «Исследование догматического богословия», перевод и толкование четырех Евангелий, «В чем моя вера?» и, впоследствии, пятая, дополнительная книга, которая называется «Царство Божие внутри нас». Это главная религиозно-философская книга Толстого. Она суммирует его мировоззрение, показывает его в динамике, показывает, каким образом Толстой пришел к этим взглядам.

«Исповедь» — самая волнующая из этих книг. Я должен сразу признаться вам, что читать религиозно-философские произведения Толстого трудно. И не потому, друзья мои, что это возвышенная, усложненная, утонченная метафизика. И не потому, что это, как у Флоренского, текст, оснащенный какими-то своеобразными словами, обилием иноязычных вставок, ссылок, огромным аппаратом. А потому, что, как ни странно, это литература, обладающая безмерно меньшей силой, нежели художественные произведения Толстого. Уже тогда многие люди, которые объективно оценивали Толстого, обращали внимание на то, что тот крылатый, мощный дар настоящего орла, который парил над душами, судьбами, событиями и лицами, вдруг покидал Толстого, когда он пытался изложить свое учение. И не подумайте, что я говорю это пристрастно, что мне хочется унизить философские взгляды Толстого. Великого человека нельзя унизить. Но объективно надо говорить то, что есть. И правоту моих слов вы легко можете проверить сами, читая эти книги.

Сейчас готовится к печати томик Толстого, куда войдут именно эти произведения. Не отмахивайтесь, прочтите. Хотя бы часть. Я говорю это вам, не боясь посеять соблазны, потому что я верю, что у вас достаточно разума и критического чутья, чтобы понять и отделить мякину от настоящего зерна.

Иные мои христианские друзья и коллеги говорят: зачем это нужно было издавать? Мы читали его романы, а это пусть останется для литературоведов и историков. Так может говорить только тот, кто боится за истину, а за истину бояться не надо. Она сама себя будет отстаивать. И потом, не надоело ли нам цензурное отношение к литературе, мышлению, к искусству, культуре, религии? По-моему, мы сыты этим, у нас достаточно обкарнывали, достаточно искажали картину. Зачем же продолжать эту порочную практику! Вот он перед нами — великий человек. Это может нравиться, не нравиться, но он это создал, и если мы имеем к нему хоть каплю уважения, мы должны принимать все как есть, оценивать, вдумываться. Можно отвергнуть — и Толстой никогда бы не обиделся. Но цензурные ножницы — вот это и есть оскорбление гения, оскорбление человеческого достоинства вообще и унижение культуры.

Итак, наиболее удачная вещь — «Исповедь». Почему? Потому что Толстой не пускается там в длинные, отвлеченные, честно говоря, скучноватые рассуждения, а говорит о своей жизни. Он говорит о том, как она остановилась, что однажды он просто умер. Он говорит: вот, я буду иметь столько-то лошадей, у меня будет столько-то земли. А потом что? А что дальше? Ну, я буду самый знаменитый писатель, буду знаменит, как Мольер, как Шекспир. А зачем это? И вот этот страшный, леденящий душу вопрос — он его потряс до глубины, потому что это был вопрос справедливый.

В чем же смысл нашего существования? Вопрос этот надо ставить перед собой. У нас пытались его заглушать. Два-три поколения пронзительными фанфарами заглушали эти вечные вопросы. Но едва только эти фанфары перестали визжать так громко, как вопрос этот встает снова перед каждым. Зачем и почему? Потомки? Они тоже смертны. Будущее? Совершенно неизвестно, для кого оно. И потом, чем оно лучше настоящего? Зачем все это? Итак, на гребне успеха, в том периоде жизни и в том состоянии, которое древние греки называли «акмэ», то есть высший расцвет, цветение человеческого бытия, сравнительно молодой, не какой-нибудь чахленький, а здоровый человек, который скакал на коне, любил физическую работу, каждый день ходил, путешествовал, человек, охвативший всю культуру (ведь он говорил по-немецки так, что даже немцы не догадывались, что это иностранец); казалось, этот человек все имеет! И вдруг оказывается — ничего. Все лопнуло как мыльный пузырь. И жизнь остановилась, он сказал: «И я умер». И величайшая заслуга мыслителя, философа Толстого, что он поставил этот трагический вопрос перед нами во всей его остроте: к чему всё?

Как человек эрудированный, он стал искать в литературе, в истории человеческой мысли: может быть, там есть что-то? Он обращается к науке — оказывается, наука не в курсе дела. Наука не знает, зачем мы живем, наука имеет дело только с процессами, а процессы — это безразличная вещь, они текут в какую-то сторону и никакого смысла не могут дать, потому что сама по себе наука не знает такой категории как смысл.

Толстой обращается к философии, читает древних мудрецов. Но, конечно, читает очень избирательно — вы не забывайте, что это ведь Лев Толстой. Он ищет то, что ему нужно, и находит. Он открывает Библию, и открывает, конечно, на Экклесиасте, где сказано, что нет пользы человеку, который трудится под солнцем, род приходит и род уходит, а земля пребывает вовеки, и ветер кружится и возвращается на свое место, все реки текут в море, и море не переполняется; и все суета сует и погоня за ветром. Он открывает писания индийцев и слышит слова Будды, что все распадается: все то, что состоит из чего-то, разлагается. Мир проносится как мираж. Он обращается к новейшей философии, то есть к философии его столетия, ХIХ столетия и, конечно, открывает Артура Шопенгауэра — самого талантливого, я бы сказал, гениального писателя, абсолютного пессимиста, который в своих блестяще написанных книгах утверждает, что мир — это мусор и что чем скорее он кончится, тем лучше. И Толстой ограждает себя этой пессимистической философией. И на каждой странице он повторяет: «Я, Будда, Соломон и Шопенгауэр поняли, что все это бесполезно». «Я, Будда, Соломон и Шопенгауэр»... (Соломон — это легендарный автор Екклеcиаста.)

Наука не помогает. Философия говорит, что все бесполезно. Может быть, вера? А, может быть, все-таки есть смысл? Может быть, есть Бог, о котором всегда говорят все поколения? И вдруг, в то мгновение, когда Толстой уловил эту мысль в своем сердце, он вдруг явственно ощутил, что он живет снова! Жизнь снова вернулась в его душу, в его сознание... А потом он сказал себе: но ведь религия учит о таких нелепых вещах, и все это выражено так грубо, так странно. И, как только эта мысль возникла, он опять умер. Все стало пустым и холодным. И Толстой делает первый важнейший вывод: вера есть жизнь, без веры человек не живет.

Я сделал несколько выписок из его сочинений. Разумеется, я не буду вас утомлять этим, но некоторые слова очень важны. Я прочту выдержку из его юношеского дневника, чтобы вы поняли, как давно над ним витала эта мысль. За четверть века до исхода, до его духовного кризиса, когда была написана «Исповедь» и другие книги тетралогии, он в дневнике от 5 марта 1855 г. пишет: «Разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. (Видите, а говорит, никакой веры не имел!) Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества: религии Христа, но очищенной от веры и таинственности; религии практической, не обещающей будущего блаженства, но дающей блаженство на земле».

Итак, «вера — это жизнь» — совершенно правильная аксиома. И второе — это стремление Толстого создать новую религию, которая бы соответствовала современному (то есть ХIХ в.) популярному мышлению, популярному рационализму, для которого рассудок — это высший судья во всех вещах. Тот рассудок, о котором Пастернак говорил, что он нужен не для познания истины, а чтобы нас не обсчитали в булочной, — этот рассудок для Толстого становится высшим арбитром.

Но как же быть все-таки с этой верой-рассудком? Как все это сочетать? И он делает эксперимент, вполне в его духе. Этот эксперимент не нов. Давайте вспомним Платона Каратаева. Когда я вспоминаю героев Толстого, мне стыдно за мое поколение, потому что все эти «образы» нам в школе так изгадили, что теперь, когда обращаешься к роману «Война и мир», начинаешь вспоминать унылые ряды парт и бубнящих учителей, которые трудились над тем, чтобы привить нам отвращение к русской художественной литературе и вообще ко всей культуре в целом.

Так вот, Платон Каратаев для Толстого — истинный мудрец; он в чем-то выше, чем Пьер и князь Андрей. Как же тут быть? Народ-то верит! (Народ, как его представлял себе граф Лев Николаевич — у него было свое представление о народе; он любил аристократию, как о том вспоминает Берс, брат его жены, и любил народ. Средних он не признавал: он не любил купцов, духовенство — все это были люди не его круга. Или аристократы, или народ. Такое огромное дитя.)

Толстой начинает честно проделывать следующий опыт. Он внешне приобщается к церковной вере (как теперь у нас иные неоправославные), начинает ходить в храм, хотя не понимает, что там делается; начинает соблюдать посты, говеть; ездит по монастырям, по церквам, беседует с архимандритами, епископами; побывал в Оптиной пустыни, беседовал со старцем Амвросием (ныне он уже причислен к лику святых), был достаточно раздражен на него, но все-таки не мог не признать, что этот больной старик дает больше утешения тысячам людей, которые к нему приходят, чем иные здоровые. Но очень скоро эта игра (я употребляю это слово, потому что невольно, по воспоминаниям современников, чувствуется, что это была игра, что Толстой хотел доказать, что все это лишнее, ненужное) окончилась ничем: Толстой отбрасывает церковную веру во имя разума. Что ж, он был философом-рационалистом в духе XVIII века? Да. Не XIX и не XX, а именно XVIII, с его наивнейшей верой во всеобъемлющую власть здравого смысла — в то, что здравый смысл может охватить всю Вселенную.

А могло ли тогдашнее богословие, религиозная философия удовлетворить интеллектуальную жажду Льва Николаевича? Могло. Уже прошел век Хомякова, Чаадаева, уже появились русские религиозные мыслители — первые ласточки. Толстой был современником Сергея Трубецкого, одного из крупнейших русских мыслителей. Но главное, он был хорошо знаком с Владимиром Соловьевым. Вот уж действительно рыцарь разума! Но разум не помешал ему быть христианином! Соловьев был универсальным ученым, поэтом, метафизиком, политологом, историком, экзегетом. И ему это нисколько не мешало.

И вот они встречаются. Опять я должен привести одну замечательную выписку. В присутствии одного очевидца происходила беседа Льва Николаевича с молодым Владимиром Соловьевым. Этот молодой человек своей железной логикой загнал великана Льва Толстого в тупик. «Впервые, — пишет очевидец, — Лев Николаевич не мог ничего возразить. Соловьев как металлическими кольцами сдавливал его». И только скромность Владимира Соловьева стушевала как-то неловкость всей ситуации, когда великий непререкаемый авторитет вынужден был сдаться. Правда, на словах он не сдался, он остался при своем, тем самым доказав, что дело вовсе не в разуме, а в воле. Потому что он не хотел этого. Он хотел упрощенную веру деизма объявить единственной истиной.

Вот Толстой обращается к Библии. Сначала он восхищается Ветхим Заветом как художественным произведением, потом отбрасывает его. Потом берет Новый Завет — отбрасывает. Только Евангелие! И тут ему открывается, что Евангелие есть истинное учение. Но не подумайте, что речь идет об учении Иисуса Христа. Толстой настаивает на том, что есть единое всемирное истинное учение, которое также неплохо выражено у Марка Аврелия, у Сенеки, у Конфуция, у Будды, у Данте Алигьери, у Канта — у кого угодно. Такая туманная, общая вера.

Как ее изложить? Человек сознает себя частью чего-то, что является целым. Это целое мы называем Богом. Бог есть наш хозяин. Он нас послал в этот мир. Бессмертия не существует, потому что личность — это нечто узкое, маленькое. Когда человек умирает, он растворяется в этом целом. Каким-то странным образом этот то ли Бог, то ли какое-то высшее существо, то ли судьба, в точности, как у стоиков, повелевает человеку поступать нравственно. И эти рекомендации высшего существа — элементарны, они всегда были даны, через всех учителей, через всех, но особенно — через Христа.

Когда Толстой пытается изложить Евангелие, он не переводит его, он его перекраивает. Боже упаси вас искать Евангелие в книге, которая называется «Перевод Евангелия Толстым». Вот я цитирую дословно, специально выписал это: «Учение Христа, — пишет он, — имеет общечеловеческий смысл (в каком-то смысле верно). Учение Христа имеет самый простой, ясный, практический смысл для жизни каждого отдельного человека. Этот смысл можно выразить так: Христос учит людей не делать глупостей. В этом и состоит самый простой, всем доступный смысл учения Христа. Христос говорит: не сердись, не считай никого ниже себя — это глупо». И так далее. «Будешь сердиться, будешь обижать людей — тебе же будет хуже». Дальше я не буду цитировать. Так же он рассматривает все остальные пункты.

Если бы, друзья мои, Евангелие сводилось к такой элементарной, я бы сказал еще, утилитарно обоснованной морали («тебе же будет хуже»), то оно ничем не отличалось бы от других древних афоризмов. Более того, если бы Лев Николаевич сказал, что вот, есть учение Конфуция, есть учение стоиков, а есть учение Льва Толстого, — ну что же, оно примкнуло бы к системе нравственных учений. И никакой трагедии не произошло бы. Это учение действительно близко в чем-то буддизму, в чем-то (в большей степени) — китайским воззрениям (недаром Толстой писал предисловие к переводу Лао-цзы, под его редакцией выходили изречения Мен-цзы и других китайских мыслителей).

Китайский пантеизм, индийский — тоже пантеизм (я немного упрощаю) и, наконец, стоический пантеизм — все это очень близко к учению Льва Толстого. Конечно, трудно сказать, какая здесь логика: как может единое безличное начало повелевать человеку что-либо, скажем, повелевать быть добрым. Но Толстой так считал. «Хозяин», — называл он Бога холодным, отчужденным словом.

Итак, Христос на самом деле не внес ничего нового — хотя Толстой в книге «Царство Божие внутри нас» говорит, что это было новое учение, потому что оно говорило о непротивлении злу насилием. Элементы этого учения были уже в Индии, ничего нового в этом не было. Толстой был не только далек от христианства, но, как говорит Николай Александрович Бердяев, редко кто был так далек от личности Христа, как Толстой. У него было сознание дохристианское, внехристианское. Даже Максим Горький после беседы с Толстым вспоминал: «Говорил много о Христе и Будде. О Христе особенно плохо, сентиментально, фальшиво. Советовал читать буддийский катехизис. О Христе говорил снисходительно, явно не любил его».

Как бы мы ни относились к Горькому, он все-таки был человек наблюдательный, и это верно подметил. Потому что даже пошлый Ренан, который описывает жизнь Иисуса Христа, низводя ее до вульгарного вкуса французского обывателя середины прошлого века, всегда Христа любил. Даже Ренан! Ничего подобного мы не найдем в книгах Толстого, он всегда пишет о Христе отчужденно и холодно. Главное для него — учение Христа, учение, — он это слово повторяет миллион раз на нескольких страницах.

А было ли учение? Младший современник Льва Николаевича, князь Сергей Николаевич Трубецкой, ректор Московского университета, великий русский мыслитель, до сих пор по-настоящему не оцененный, писал, как бы отвечая на тезис Толстого, что Нагорная проповедь — это все христианство. Он писал так: «Нагорная проповедь — это вовсе не нравственная проповедь. Нравственное учение Христа вытекало из уникального в истории сознания Христова, а Его самосознание было единственным в мире — сознанием тождества божественного и человеческого. Ибо, когда Христос ссылается на слова Писания, Он исправляет их, как Тот, Кто имеет власть, и говорит: «Древними сказано (сказано в Библии) — то-то, то-то и то-то. А Я говорю вам....» И дальше дает новую заповедь, как Тот, Кто имеет на это право, внутреннее, таинственное, мистическое право, метафизическое и нравственное право».

Все это прошло мимо Толстого. Вот почему, когда мы читаем первые слова Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово» — Логос, то есть божественная мысль, обращенная к миру, Логос, который все создал, Толстой переводит: «В начале было разумение» — и все исчезает. «Мы видели славу его», — пишет Матфей. Слава — это сияние, таинственное сияние. Толстой ставит там: «учение». Хорошо, что рядом со своим переводом он поставил традиционный перевод и греческий текст. Любой из вас может проверить, насколько далеко он отходит от смысла текста.

Но, впрочем, такой была судьба не одного только Евангелия. Наверное, некоторым из вас попадалась книга Толстого «Круг чтения». Она содержит изречения десятков учителей всех веков, стран и народов. И когда я, помню, впервые прочел ее, еще будучи школьником, я подумал: что-то они все говорят почти одинаково? Почти нет разницы в том, что говорил Кант, или Данте, или Паскаль. Ужасно похоже. И потом, позднее, много лет спустя, когда мне удалось проверить хотя бы некоторые цитаты (Толстой все давал без ссылок), оказалось, что этот человек их спокойно искажал. Ведь он же был творец! Он рубил по живому, он создавал из этого материала свое. Тут ни при чем ни Сократ, ни Паскаль, ни Евангелие, ни Талмуд, которые он цитирует, а это Лев Николаевич созидает свое здание из обтесанных камней всех учений, которые попадались ему под руку. Поэтому надо ли читать «Круг чтения»? Надо. Это интересная книга. Но не вздумайте искать там мысли великих людей или изречения подлинных священных книг. Там все начинается Толстым и им кончается.

Что произошло между Толстым и Церковью? Я повторяю: если бы он просто говорил, что создал новое учение, никто бы его не осудил. В России были миллионы нехристиан — мусульмане, иудаисты, буддисты, — никто их от Церкви не отлучал. Но они не говорили, что проповедуют христианское учение, а Толстой говорил. Мало того, этот человек, учивший о добре, терпимости, правде, справедливости, уважении к человеку, человек, который учил, что в каждой религии есть своя истина, делал только одно исключение и для одной только религии — для христианства как оно открыто Церковью. Здесь он был беспощаден, и ярость его не знала границ! Грубейшие кощунства, которые оскорбляли чувства бесчисленного количества людей, срывались с уст и пера этого «непротивленца». И притом, все это происходило под припев: вот это истинное христианство, а Церковь его искажает.

Более того, нападая на Церковь, он крушил и всю современную цивилизацию. Он выбрасывал за борт все: не только искусство, но и судопроизводство, законы. Якобы он это вычитал в Евангелии. Христос говорит: «Не судите», то есть не делайте себя нравственными судьями ошибок и поступков других людей. Ибо «кто из вас без греха, — спрашивает Христос, — пусть первый бросит камень». Это понятно, это естественно, это глубоко справедливо внутренне; но какое это отношение имеет к юриспруденции, к законам, которых должно придерживаться общество? Толстой выбрасывает за борт и армию, и суд, и Церковь. (Правда, с тем, что он выбрасывает клятву, я совершенно согласен. Христос действительно недвусмысленно запретил клясться именем Бога. Он говорил: «Да будет слово ваше: да, да; нет, нет».)

И, наконец, последнее: непротивление злу насилием. Что хотел сказать наш Господь? Он хотел сказать, что зло человеческое, которому мы сопротивляемся, употребляя то же зло, в конце концов не будет побеждено. Побеждает в итоге только добро. И когда Христос изгонял бичом торгующих из храма, Он ведь не имел в виду, что этим Он вразумил торговцев, — нет; Он просто их убрал оттуда. Апостол Павел, точно выражая мысль Иисуса Христа, говорил: «Не будь побеждаем злом, но побеждай зло добром».

Это не имеет отношения к юриспруденции. Христос говорит об умении прощать, и если вам нанесли тяжелый урон, если (я приведу экстремальный случай) убили близкого вам человека, и вы, проявив какое-то сверхчеловеческое благородство, поняли, в чем там дело, и простили, — вы на высоте. Но закон не может простить. Закон только тем нравственно и силен, что он следует своей букве. Между личной этикой, между личной нравственностью и нравственностью общественной пока тождества существовать не может. И в третьем тысячелетии, и, быть может, в четвертом — не будет существовать. Потому что мы, люди, — духовные существа, и у нас особая жизнь. А общество еще наполовину живет по природным законам борьбы за существование. И общество обязано изолировать убийцу и бороться с этим механическими способами. И воображать, что это можно слить воедино, — значит питаться иллюзиями.

Если внимательно читать Евангелие, то можно заметить, что Христос никогда не говорил, что социальные, законные средства пресечения зла не нужны. Он просто говорил о том, что так зло не может быть искоренено никогда. И в самом деле, тюрьмы существуют тысячи лет (я не могу вам сказать, когда была построена первая тюрьма, но в древнем Египте, в третьем тысячелетии до нашей эры, они уже были). И что же, улучшилась ли от этого нравственность человечества за прошедшие тысячи лет? Нет. Но это вовсе не значит, что закон не должен действовать. Конечно, безусловно, закон должен приближаться к гуманным принципам, но все-таки это два полюса, которые еще далеко не сошлись.

Что же, анархический взгляд Толстого на общество, на Церковь, на все структуры человечества — мы должны все это отбросить, должны считать глубоким заблуждением гения, нелепым черным пятном на его прекрасной душе и жизни? И тут я вам скажу — нет и еще раз нет. Церковь обязана была засвидетельствовать, что Толстой проповедует не христианское учение, а собственное. Отсюда постановление Синода, о котором вы все знаете.

Некоторые из вас, наверное, читали рассказ Куприна «Анафема»: как бедный дьякон должен был кричать в храме «анафема!» Льву Толстому, но вместо этого бедняга вскричал: «Многая лета!» Даже фильм такой был очень давно. Это все выдумки! Никакой анафемы не провозглашалось. Было определение Синода — небольшой текст на две печатных страницы, где было сказано, что граф Лев Николаевич в гордыне своей поносит Церковь, христианскую веру, выдавая это за истинное учение, и Церковь больше не считает его своим членом. В ответе Синоду Толстой подтверждает правоту Синода. Он говорит: да, действительно, я отрекся от Церкви, которая называет себя православной, действительно, я не являюсь ее членом.

Епископ Сергий Страгородский (который через сорок лет стал Патриархом Московским и Всея Руси) говорил о том, что не надо было его отлучать: он же сам своим учением уже стоял вне Церкви. Весь этот скандал спровоцировал Победоносцев, человек очень противоречивый, сложный. Он, скажем так, нашептывал Александру III, чтобы тот действовал против Толстого, но Александр III, имея личные добрые отношения с Софьей Андреевной, не хотел скандала. А Николай II, будучи учеником Победоносцева (Победоносцев читал ему лекции), на это пошел.

Я не уверен в том, что по форме все это было очень удачно. Но Церковь обязана была публично, открыто и честно засвидетельствовать, что это учение — не евангельское, не христианское, как его понимают не только православные, но и католики, лютеране и другие протестанты. Любого баптиста спросите: если он откроет толстовское Евангелие, он увидит, что это совсем не то Евангелие. Даже те протестанты, которые считали Христа просто гениальным человеком, пророком, открывшим Бога, они тоже все-таки иначе относились к личности Христа: как к уникальному явлению. Для Толстого же Христос не был уникальным.

Я повторяю свой последний вопрос: что же, нам все это не нужно? Нет, нужно. И было нужно тогда. Потому что в своей борьбе Толстой поставил перед совестью общества, которое считало себя христианским, самые острые вопросы: голод, проституция, нищета, угнетение... Человек, который написал «После бала», — разве он не был христианином? Человек, который написал многие страницы «Войны и мира» с глубоким духовным проникновением в религиозную жизнь людей; человек, который писал: «Не могу молчать!» — был истинным христианином. Он был совестью страны и совестью мира. И поэтому Россия, независимо от литературных произведений Толстого, должна была гордиться таким человеком, как сейчас должна гордиться Сахаровым. Потому что Толстой отчаянно смело выступал против установившихся беззаконий, унижений человеческого достоинства, против того, что царило в обществе.

Конечно, вы скажете: тогда было не то, что теперь. Да, конечно, тогда было гораздо меньше беззаконий, чем в наши дни. Но зато и Толстой уцелел. А попробовал бы он открыть рот в тридцать седьмом! Я думаю, он бы вообще не дожил до 1937 г. Если бы он был моложе на полвека, он бы не дожил, его выгнали бы из страны или уничтожили еще в первой четверти нашего столетия. Я думаю, вы все согласитесь, что так и было бы.

Человек, который бросал вызов социальному злу общества, человек, который говорил правду о положении вещей (пусть он заблуждался в каких-то вопросах), был смелым человеком. И всегда, когда я думаю о Толстом, мне вспоминаются проникновенные слова Анатолия Кони, знаменитого публициста, адвоката, знавшего многих великих людей своего времени. Он писал так: пустыня вечером кажется мертвой, но вдруг раздается рев льва, он выходит на охоту, и пустыня оживает; какие-то ночные птицы кричат, какие-то звери откликаются ему; оживает пустыня. Вот так в пустыне пошлой, однообразной, гнетущей жизни раздавался голос этого Льва, и он будил людей.

Поэтому добавлю в заключение: Сергей Николаевич Булгаков (экономист, философ, впоследствии протоиерей и знаменитый богослов, умерший в эмиграции) писал, что хоть Толстой и был отлучен от Церкви, но есть какая-то церковная связь с ним. Потому что слишком много было в нем правдоискания, слишком много было в нем того, что отзывалось на самые больные проблемы человечества. И мы верим, что не только на земле, но и в вечности он не полностью оторван от нас.

Гениальный русский писатель Л.Н. Толстой (1828-1910) проявил себя не только в области художественного творчества, по, в частности, и в области социологии. Главная особенность его социально-политических взглядов заключалась в приоритете нравственных ценностей.

Толстой дал уничтожающую критику авторитарного режима дореволюционной России, точность и глубина оценок которой вполне заслуживают того, чтобы его называли не только гениальным писателем, но и выдающимся ученым. Л.Н. Толстой писал, что существуют два класса, которые он назвал насилующим и насилуемым. Представители правящего класса, имея много денег и собственности, заставляют работать на себя, применяя три различных способа насилия: личное, захват земли и производимого продукта и денежное. Эти способы не сменяют друг друга в истории, как но схеме К. Маркса феодальное общество сменяет рабовладельческое и само заменяется капиталистическим, а сосуществуют. Способ порабощения физического действует в армии, и миллионы солдат - фактически рабы тех, кто ими управляет. Порабощение отнятием земли тоже налицо. «Мы на нашей памяти, - пишет Толстой, - пережили в России два перехода рабства из одной формы в другую: когда освободили крепостных и помещикам оставляли права на большую часть земли, помещики боялись, что власть их над их рабами ускользнет от них; но опыт показал, что им нужно было только выпустить из рук старую цепь личного рабства и перехватить другую - поземельную» .

Многие тогда не поняли, почему царь-освободитель дал крестьянам волю, а землю у них отобрал. Думали даже, что здесь какая-то ошибка, и ждали, что землю отдадут. Этого не произошло. Почему, Толстой объясняет с помощью весьма методологически плодотворного образного представления о трех винтах. «Все три способа можно сравнить с винтами, прижимающими ту доску, которая наложена на рабочих и давит их. Коренной, основной средний винт, без которого не могут держаться и другие винты, тот, который завинчивается первый и никогда не отпускается, - эго винт личного рабства, порабощения одних людей другими посредством угрозы убийства мечом; второй винт, завинчивающийся уже после первого, - порабощение людей отнятием земли и запасов пищи - отнятие, поддерживаемое личной угрозой убийства; и третий винт - это порабощение людей посредством требования денежных знаков, которых у них нет, поддерживаемое тоже угрозой убийства» .

Правящий класс перешел от показавшегося ему малоэффективным феодального насилия к представившемуся более перспективным капиталистическому. Один винт ослабили, другой ту г же подтянули под усыпляющие разговоры о свободе, гласности и т.п., которые оказались столь же удачной наживкой, как и обещания всеобщего счастья, освобождения труда и т.д.

Все происходящее описано Толстым со всей силой его таланта. Государство, переходя к денежной форме рабства, говорит: «Между собой распоряжайтесь, как хотите, но знайте, что я не буду защищать и отстаивать ни вдов, ни сирот, ни больных, ни старых, ни погорелых; я буду защищать только правильность обращения этих денежных знаков. Прав будет передо мной и будет отстаиваться мною только тот, кто правильно подает мне, сообразно требованию, установленное количество денежных знаков. А как они приобретены - мне все равно» .

Деньги и насилие идут рука об руку. «И потому насильник находит более удобным все свои требования чужого труда заявлять деньгами, и деньги для этого только и нужны насильнику» . Выгода насилия посредством денег «состоит для насильника в том: 1) главное, что он уже более не обязан усилиями принуждать рабочих исполнять его волю, а рабочие сами приходят и продаются ему; 2) в том, что меньшее количество людей ускользает от его насилия; невыгоды же для насильника только в том, что он делится при этом способе с большим числом людей. Выгоды для насилуемого при этом способе в том, что насилуемые не подвергаются более грубому насилию, а представляются самим себе и всегда могут надеяться и иногда действительно могут при счастливых условиях перейти из насилуемых в насилующих; невыгоды же их те, что они никогда уже не могут ускользнуть от известной доли насилия» .

Для полного порабощения рабочего необходимы все три винта, но в разные периоды сильнее давит то один, то другой. Их и регулирует власть, предоставив право выбора при голосовании, но ухудшив материальную жизнь большей части населения.

«Последнее же, денежное - податное насилие - самое сильное и главное в настоящее время, получило самое удивительное оправдание: лишение людей их имущества, свободы, всего их блага делается во имя свободы, общего блага. В сущности же оно не что иное, как то же рабство, только безличное» . Толстой ставит вопрос о власти денег, а не об экономических законах, потому что плутократия осуществляется не только экономическими, но и прямыми политическими средствами. Деньги - системный показатель, который не вписывается в рамки политэкономии.

Возможность голосовать отнюдь не препятствует тому, что власть находится в руках олигархии. Обеспечивая власть денег и используя приемы денежного порабощения, она грабит страну и ее обитателей. «Во всех человеческих обществах, где были деньги, как деньги, всегда было насилие сильного и вооруженного над слабым и безоружным... Во всех же известных нам обществах, где есть деньги, они получают значение обмена только потому, что служат средством насилия. И главное значение их не в том, чтобы служить средством обмена, а в том, чтобы служить насилию» .

Выступая против всех форм социальной эксплуатации, Толстой отвергал и революционный способ переустройства общества. Он считал, что это будет само но себе злом и изменит лишь формы эксплуатации да состав насилующего класса. Подлинное преодоление эксплуатации придет в результате подъема уровня нравственности всех слоев общества, возможное не насильственным путем, а путем приобщения к настоящей культуре. Об этом он писал в своей последней статье «Действительное средство» и таковым считал культуру. Тем самым Толстой повторил то, что говорили все великие нравственные учителя человечества.

Толстой внес также выдающийся вклад в социологию искусства, о чем речь пойдет в главе 12.

Толстой создал оригинальную систему дидактических взглядов, обогатившую науку новым подходом к решению основных проблем образования и воспитания. Сообщение учащимся широкого круга знаний и развитие творческих сил ребенка, его инициативы и самостоятельности - такова основная задача Толстовской школы. Цель воспитания, по Толстому, должна заключаться в стремлении к гармоническому развитию всех сил и способностей детей.

В годы работы в Яснополянской школе он сформулировал важные дидактические принципы:

  • - свободы в обучении и воспитании, означавший новый тип отношений между учителем и учеником. В его школе царил дух свободы, не было жесткой дисциплины («дух» школы, по Толстому, обратно пропорционален жесткому регламенту). Свободу Толстой считал «главным критериумом педагогики»;
  • - ненасилия;
  • - учет личного опыта ребенка, опоры на этот опыт. Толстой не раз подчеркивал вред знаний, оторванных от жизненного опыта ученика;
  • - развитие интереса к учению в ребенке;
  • - индивидуализации обучения и др.

Вопрос о содержании обучения в народной школе Л.Н.Толстой решал в разные периоды своей педагогической деятельности различно и противоречиво. В первом периоде он считал достаточным «выучить хотя немножко тому, что мы сами знаем», имея в виду обычную программу школы того времени - чтение, письмо, арифметика, закон божий. Затем мерилом, определяющим содержание обучения и объем учебных предметов, Толстой считал интерес учащихся.

Когда Толстой рекомендовал открывать небольшие школы грамоты, критерием, определяющим содержание обучения, объясняется уже не детский интерес, а взгляды патриархального крестьянства, которые ошибочно принимаются им за потребности всего крестьянства. Толстой считал тогда, что народная школа должна давать только знания русской и славянской грамоты, учить счету, и закону божьему. В последние годы педагогической деятельности установка, определяющая содержание обучения опять менялась: самым главным в обучении Толстой признавал религиозно-нравственное воспитание в духе «очищенного христианства». Школу, в которой учитель «ограничится одним внешним, механическим обучением арифметике, грамматике, орфографии», Толстой называл пустячным делом. В воззрениях Толстого в этот период было верно его признание, что недопустимо разделять воспитание и образование. При выборе методов он советовал исходить из отношения учеников к тому или другому методу. «Только тот способ преподавания верен, которым довольны ученики», - писал Толстой. Надо применять разнообразные методы и находить новые. Школа должна быть педагогической лабораторией, учитель в своей учебно-воспитательной работе должен проявлять самостоятельное творчество.

Для того чтобы душевные силы ученика были в наивыгоднейших условиях, он советовал:

  • - чтобы не было новых, непривычных предметов и лиц там, где он учится;
  • - чтобы ученик не стыдился учителя или товарищей;
  • - чтобы ученик не боялся наказания за дурное учение, т е. за непонимание, ум человека может действовать только тогда, когда он не подавляется внешними влияниями;
  • - чтобы ум не утомлялся. Определить число часов или минут, после которого ум ученика утомляется, невозможно ни для какого возраста, но для внимательного учителя всегда есть верные признаки утомления, как скоро ум утомлен, заставьте ученика делать физическое движение, лучше ошибиться и отпустить ученика, когда он еще не утомлен, чем ошибиться в обратном смысле и задержать ученика, когда он утомлен, тупик, столбняк, упрямство происходят только от этого. В Яснополянской школе Толстой устраивал игры: в снежки, перетягивание каната, катание на санках. Об атмосфере в его яснополянской школе можно судить по воспоминаниям и рисункам детей. Сохранился рисунок его ученика, на котором изображена сценка из жизни школы: игра «перетягивание каната», на рисунке - дети, Толстой и надпись «Милый человек Лев Николаевич».
  • - чтобы урок был соразмерен силами ученика, не слишком легок, не слишком труден.

Среди различных методов обучения Л.Н.Толстой особое место отводил живому слову учителя, и сам владел этим методом в совершенстве, умея глубоко заинтересовать детей и вызвать у них глубокие переживания.Предавая большое значение развитию творчества детей, Толстой рекомендовал давать учащимся самостоятельные работы, например сочинения на различные темы.

В методическом приложении к «Азбуке» Толстой перечисляет условия, при соблюдении которых будет достигнуто успешное обучение: если ученику не говорят о том, чего он не может знать и понять, а также о том, что он хорошо уже знает; если там где учится ребенок, нет привычных предметов и лиц; если ученик не стыдится учителя и товарищей, а между ними существуют простые и естественные отношения; если ученик не боится наказаний за непонимание, если ум ученика не переутомляется и каждый урок посилен ученику. «Если, - писал Л.Н.Толстой - урок будет слишком труден, ученик потеряет надежду исполнить заданное, займется другим и не будет делать никаких усилий; если урок слишком легок, будет то же самое. Нужно стараться, чтобы все внимание ученика могло быть поглощено заданным уроком. Для этого давайте ученику такую работу, чтобы каждый урок чувствовался ему шагом вперед в учении».

Ученики должны усваивать знания сознательно; правила, определения должны сообщаться ученикам как выводы из достаточно усвоенного ими фактического материала. Толстой широко практиковал в Яснополянской школе экскурсии и опыты, пользовался таблицами и картинками, отдавая должное принципу наглядности.

Писателя интересовали различные аспекты содержания образования и отбора учебного материала. В его понимании учебный предмет - это система научных понятий, обобщений, которые отражают реальную действительность как совокупную трудовую и духовную деятельность людей. Толстой относился критически к звуковым методам обучения грамоте, который рекомендовали все лучшие русские педагоги 60-90-годов.

По мнению Толстого, учитель должен помочь ответить ребенку на следующие главные вопросы жизни: «Что я такое и каково мое отношение к бесконечному миру?» и «Что я должен считать, при всех возможных условиях, хорошим, и что я должен считать, при всех возможных условиях, дурным?», «как жить», чтобы быть счастливым («О воспитании», «Любите друг друга».

В основу своей дидактики Толстой положил свой главный педагогический принцип - уважение к личности ребенка и стремление развивать творчество детей.

При обучении чтению Лев Николаевич главнейшее значение придает художественной стороне, как наиболее доступной ребенку. Он против пояснения трудных, непонятных слов. Такие пояснения, по мнению Толстого, нарушают общее впечатление, поэтическую сторону текста. Объяснение непонятных слов бесполезно, по мнению Толстого, потому, что у ученика, если он не понял той или другой фразы, нет еще понятий. Образование же понятий - это «такой сложный, таинственный и нежный процесс души», что всякое вмешательство в виде объяснения непонятных слов является грубым и нарушающим естественный ход развития ребенка.

Наиболее ценным в методических опытах и высказываниях Толстого является постановка детских сочинений. Толстой отрицательно относился к сочинениям-описаниям. Наоборот, дети с большим увлечением писали сочинения-рассказы, в которых говорится о событиях, есть определенная фабула, движение.

Сочувственно относился Толстой к сочинениям по картинкам, хотя отмечал, что они являются суррогатом самостоятельных сочинений.

Особое место в дидактических взглядах Толстого занимает принцип связи обучения с жизнью. Анализируя педагогическую систему немецких школ, которая была оторвана от жизни, от народа, Лев Николаевич справедливо подмечал, что чем богаче и разностороннее жизненный опыт учащихся, тем больше возможностей успешно обучать детей в школе, тем легче установление межпредметных связей и повышение учебной мотивации.

В школьные учебники Толстой считал необходимым включить материал из жизни родной страны, истории народа, его быта, о русской природе, все то, что близко и доступно детям. С помощью рассказов, басен и сказок он знакомил детей с жизнью людей и животных, явлениями природы. Это вызывало большой интерес учащихся к знаниям, необычайно оживляло учебный процесс. Л. Н. Толстой внес неоценимый вклад в разработку принципа прочности в обучении, наметил некоторые черты своеобразной системы, а также условий, средств и приемов, направленных на достижение в процессе обучения высокой степени прочности знаний, умений и навыков.

Прочность усвоения для Толстого естественным образом связана, взаимопереплетена с сознательной умственной деятельностью учеников, то есть с принципом сознания и активности. Толстой не считал зазубренные, выученные наизусть слова, фразы признаком прочности знаний или даже наличием каких-либо знаний. Механическое заучивание как способ усвоения знаний получило у Толстого отрицательную оценку. Особенно резкой критике подверглась господствовавшая в те годы схоластическая система повторения, поурочного контроля знаний и экзаменов, основанных на зазубривании.

Свои педагогические соображения о сути прочных знаний и путях их достижения он разрабатывал не только на основе своего личного опыта, наблюдений за деятельностью школ в России и за рубежом и обобщения педагогической практики, критического осмысления педагогической литературы, но и с учетом научных данных современного ему естествознания об условно- рефлекторной деятельности мозга, роли анализаторов в восприятии и усвоении информации, единстве организма с факторами внешней среды. В частности, он опирался на известные труды великого русского физиолога И. М. Сеченова «Рефлексы головного мозга» и «Элементы мысли».

Важной предпосылкой прочного усвоения знаний Лев Николаевич считал такой фактор, как наличие у школьника четкого понимания смысла, самой идеи знания и каждого из его слагаемых, осознание учеником жизненной значимости изучаемого материала. Таким образом, мы вновь отмечаем в педагогической концепции Толстого тесную взаимосвязь основополагающих принципов. Понимание целей знаний оживляет ум ученика, мобилизует его волю и силы на преодоление трудностей учения и достижение его высших результатов. Без соблюдения этого условия учитель не имеет права требовать от учеников закрепления в памяти того или иного знания или навыка. “Ни один человек и ребенок не был бы в силах учиться,- писал Толстой,- ежели бы будущность его учения представлялась ему только искусством писать или считать... Для того, чтобы ученик мог отдаться весь учителю, нужно открыть ему одну сторону того покрова, который скрывал от него всю прелесть того мира мысли, знания поэзии, в которой должно ввести его ученье. Только находясь под постоянным обаянием этого впереди его блещущего света, ученик в состоянии так работать над собой, как того мы от него требуем.

Существенными признаками прочного знания Толстой считал понимание сути изучаемого, умение связать части знания в целое, установить причинно - следственные отношения явлений, умение объяснить и разъяснить другому то, что самому ясно и понятно. Именно о прочности знания говорит умение самостоятельно связать новое знание с прежним запасом знаний по принципу сходства, различия, противопоставления, умение свободно оперировать ими, применить теоретическое знание к практике, объяснить те или иные явления окружающей действительности с точки зрения усвоенных знаний, и, наконец, быстрое, точное и легкое воспроизведение имеющихся знаний в связи с новым материалом, через любой промежуток времени.

Прочность знаний Толстой справедливо рассматривал как один из важнейших результатов правильного обучения, одну из практических целей образования. Прочные знания учащихся - это высшая оценка работы учителя, его радость и гордость.

Процесс достижения прочных знаний, умений и навыков Толстой оценивал как сложный, многоступенчатый. К важнейшим условиям достижения основательности знаний Толстой относил следующие:

Сознание в школе естественной, здоровой, доброжелательной обстановки (“дух школы”), отвечающей детской природе, любознательности, потребности в свободе развития;

Постоянную и разностороннюю связь обучения жизнью, обучения с воспитанием;

Применение в обучении различных методов и приемов в соответствии с возрастными особенностями.

Предоставление детям широких возможностей для самостоятельной учебно-познавательной и творческой работы, при незаметном направляющем влиянии учителя;

Стремление к установлению межпредметных связей;

Систематическое, продуманное повторение и обобщение изучаемого;

Наличие полного душевного согласия, гармонии в отношениях между учителем и учащимися;

Тесная органическая связь между урочной и внеурочной познавательной деятельностью детей;

Обеспечение в школе связи умственного с физическим развитием ребенка.

Своеобразно и творчески подошел Толстой к преподаванию элементарной математики, умело вводя в доступном детям изложении с самого начала преподавания арифметики элементы алгебры и геометрии (планиметрии). Толстой, умевший с увлечением, целиком отдаваться каждому заинтересовавшему его педагогическому или методическому вопросу, составил курс арифметики, о котором известные математики и методисты отзывались высоко, отмечая оригинальность методики Толстого.

Необходимо сделать вывод, что взгляды Л.Н. Толстого на проблемы образования, воспитания, развития ребенка не были оторваны от жизни, они питались самой жизнью и вытекали из его педагогического опыта.

«Двух станов не боец, а только гость случайный...», А. К. Толстой принадлежал к кругам высшей русской аристократии, был личным другом императора Александра II, с которым вместе играл, будучи мальчиком. Однако с первых дней сознательной жизни он стал выразителем аристократической оппозиции правящему режиму, правительству и официальной идеологии. Это предопределило ту дистанцию, которой Толстой постоянно держался при императорском дворе. Независимость, с точки зрения Толстого, главная добродетель в отношениях с властями. Человек отзывчивый, прямой, благородный, презиравший всякую подлость, Толстой не унижал себя ни ложью, ни приспособленчеством, ни угодливостью. Ему был органически чужд карьеризм, его нельзя было заставить высказать мнения, противные его убеждениям.

Принимая монархию и поддерживая монархический принцип, Толстой считал, что та официальная идеология, которая распространяется правительством, и та политика, которую оно проводит, безнадежно устарели и ведут Россию по неверному и губительному историческому пути. Правительство, с точки зрения Толстого, управляет глупо и тупо («История государства Российского от Гостомысла до Тимашева», «Сон Попова», «Песня о Каткове...»), и писатель не только не желал практически поддерживать его начинания, но и говорил в глаза царю обо всех несуразностях в действиях власти. Современную ему высшую бюрократию Толстой считал каким-то болезненным наростом на теле России, никак не отвечающим ее интересам. Корни современной внутренней и внешней политики правительства заложены, по убеждению Толстого, в древности. Нынешнее правительство Александра II лишь упрямо продолжает державный курс всех русских царей, начиная с Ивана Грозного, тогда как необходимо его пересмотреть и вернуться к истокам русской демократии, складывавшейся в республиках-городах Новгороде и Пскове. Это одна сторона взглядов Толстого.

Другая состоит в решительном и непримиримом неприятии русского радикализма, идей так называемых революционных демократов с их политическими, социальными, философскими и эстетическими взглядами. Свою неприязнь к воззрениям Чернышевского, Добролюбова и их сторонников Толстой выразил в притче «Пантелей-целитель»: «И приемы у них дубоватые,/И ученье-то их грязноватое...» А в сатире -«Послание к М. Н. Лонгинову о дарвинисме» он язвительно писал о несопоставимости системы Дарвина и системы нигилистов:

    Нигилистов, что ли, знамя
    Видишь ты в его системе?
    Но святая сила с нами!
    Что меж Дарвином и теми?

    От скотов нас Дарвин хочет
    До людской возвесть средины -
    Нигилисты же хлопочут,
    Чтоб мы сделались скотины.

    В них не знамя, а прямое
    Подтвержденье дарвинисма,
    И сквозят в их диком строе
    Все симптомы атависма:

    Грязны, неучи, бесстыдны,
    Самомнительны и едки,
    Эти люди, очевидно,
    Норовят в свои же предки.

Не принимая ни правительство, ни революционную демократию, Толстой выбирает личную независимость: быть в отдалении от тех и других, не вступать ни в какой лагерь, не служить, принадлежать самому себе и иметь возможность говорить правду, как он ее понимает, и тем и другим. Александру II можно бросить в лицо упрек в несправедливом тюремном заключении Чернышевского, над нигилистами посмеяться в сатирических строфах. Впрочем, ядовитой и веселой насмешки достойны обе «партии» - правительственная и антиправительственная. Объясняя свое желание быть вне «станов» и вместе с тем не отстраняться от наблюдения и критики их, Толстой иронически писал жене о придворных карьеристах: «Те же, которые не служат и живут у себя в деревне и занимаются участью тех, которые вверены им Богом, называются праздношатающимися или вольнодумцами. Им ставят в пример тех полезных людей, которые в Петербурге танцуют, ездят на ученье или являются каждое утро в какую-нибудь канцелярию и пишут там страшную чепуху».

Итогом этих непростых для Толстого и выношенных им мыслей стало программное стихотворение «Двух станов не боец, а только гость случайный...» (1858), в котором Толстой ставит себя вне двух противостоящих друг другу крайних сил - правительства и революционной демократии. Последний стих «Я знамени врага отстаивал бы честь!» связан с книгой «История Англии» Т. Маколея, в которой описывалась жизнь и деятельность английского политика Джорджа Галифакса. «Он,- писал Т. Маколей о Дж. Галифаксе,- всегда смотрел на текущие события не с той точки зрения, с которой они обыкновенно представляются человеку, участвующему в них, а с той, с которой они, по прошествии многих лет, представляются историку-философу... Партия, к которой он принадлежал в данную минуту, была партией, которую он в ту минуту жаловал наименее, потому что она была партией, о которой он в ту минуту имел самое точное понятие. Поэтому он всегда был строг к своим ярым союзникам и всегда был в дружеских отношениях с своими умеренными противниками».

Ценность такой позиции, по мнению Толстого, заключается в неподкупности, в отказе от лести, искательства, подхалимства и славословия («Не купленный никем, под чье б ни стал я знамя,/Пристрастной ревности друзей не в силах снесть...»). Чтобы иметь подлинную независимость суждений, нужно как можно строже относиться к своей партии и нельзя подыгрывать ей, тогда как честному критику из другой партии необходимо быть особенно благодарным. Друзья, курящие нам фимиам, могут оказаться самыми большими врагами, уловляющими нас в свои сети и направляющими по ложному пути, если мы будем потворствовать своим маленьким и большим слабостям.

Идея личной независимости, провозглашенная Толстым, касалась не только борьбы двух главных станов русского общества, но и полемики внутри оппозиционных кругов.

Известно, что революционным демократам и радикальным кругам, разделявшим в целом позиции западничества, противостояли славянофилы. Не будучи бойцом двух станов, Толстой никогда не писал, что он вообще не боец и принципиально избегает общественных схваток. Напротив, как гражданин, он живо откликался на все текущие события. Но и здесь он был независим. В споре западников и славянофилов Толстой лично был на стороне западников, но критиковал и тех и других.

Соглашаясь со славянофилами в их критике высшей бюрократии, Толстой не мог разделять славянофильскую идею национальной замкнутости («И это мы еще хотим повернуться спиной к Европе! Это мы провозглашаем новые начала и смеем говорить о гнилом Западе»). «От славянофильства Хомякова,- писал он,- меня мутит, когда он ставит нас выше Запада по причине нашего православия». Писателю была непонятна и славянофильская проповедь смирения, которое считалось исконным свойством русского народа и национального характера: он, утрируя, сводил высокое смирение славянофилов к рабской покорности и требовал «иного смирения, полезного, которое заключается в признании своего несовершенства, дабы покончить с ним».

Вместе с тем Толстой отвергал и западный буржуазный путь как образец развития России. Европа с ее узкими запросами и унылым практицизмом, оторванная от высших духовных интересов, не вызывала в нем симпатий. В этом смысле характерен его спор с Тургеневым, который восхищался успехами Франции («образец порядка» и демократии). «То, к чему идет Франция,- возражал Толстой,- это господство посредственности... Как вы не понимаете, Иван Сергеевич, что Франция неуклонно идет вниз...» На эти слова Тургенев иронически отвечал, что оба они под словами «подъем» и «упадок» понимают «не то же самое».

Открыто объявляя себя западником, Толстой противопоставлял свою позицию всем современным ему общественным течениям. Западничество Толстого имело свои особые причины и корни.

Толстой воспринял свое время как прямое продолжение позорного «московского периода» русской истории. Если славянофилы идеализировали русскую старину и национальную самобытность, то он исповедовал патриотическое западничество. Истоки его он усматривал в Киевской Руси и в Новгородской республике. Там, по его мнению, образовалось свое, но очень похожее на западное, рыцарство. Оно воплощало высший тип культуры, притом оригинальный и самобытный. Русское рыцарство, аналогичное западному, являлось, согласно Толстому, разумным общественным устройством, обеспечивавшим свободное развитие личности. В нем были сосредоточены и национальные, и европейские начала.

Начиная с монголо-татарского нашествия государственная власть в стране постепенно теряла свои исконно русские и европейские свойства. Нравственный климат в стране оказался испорченным. Отныне каждая политическая идея, даже самая разумная и прогрессивная, является в извращенной и нравственно порочной форме, ибо человеческие отношения, прежде - в Киевской Руси, в Новгородской и Псковской республиках - основанные на взаимной любви, честности и прямоте, держатся на своекорыстии и голом расчете. Развращение нации было довершено уничтожением веча в Новгороде и Пскове. Вече выступало гарантом свободы личности и чести для всех. Его гибель сопровождалась моральным распадом и унижением нации, которые остаются непреодоленными и во времена Толстого. Это моральное падение в дальнейшем только увеличивалось, препятствуя благим начинаниям. Стало быть, в «московский период» нации был нанесен еще один громадный нравственный урон. Вместо того чтобы вернуться к истокам национально-самобытного развития, к эпохе русско-западного рыцарства, русские цари, по мнению Толстого, продолжали нравственную порчу народа. В балладе-притче -«Чужое горе» русский богатырь-витязь никак не может избавиться ни от «татарского горя», ни от горя «Ивана Васильевича».

В противовес современности Толстой славит русскую древность и ее подвижников. В поэме -«Иоанн Дамаскин» герой, проникнутый любовью к Богу, живет в согласии с природой и с людьми. Он с радостью приемлет весь мир - Божье творение:

    Благословляю вас, леса,
    Долины, нивы, горы, воды,
    Благословляю я свободу
    И голубые небеса!

И хотя он нищ, ему дано знание и дана любовь ко всему на свете, даже к врагам. Он знает цену поэзии («святую силу вдохновенья»), понимает тех, кто ищет истину, и тех, кто «пал» «жертвой мысли благородной». Однако не для них он поет хвалу. Он воздает ее Богу, но не Богу - «сыну побед», осиянному «блеском славы», а Богу бедняков, который

    Правды алчущее стадо
    К ее источнику ведет.

Когда мы говорим о Толстом, то, прежде всего, имеем в виду писателя, автора романов, повестей, но забываем о том, что он также и мыслитель. Можно ли назвать его крупным мыслителем? Он был крупный человек, он был великий человек. И даже если мы не можем принять его философию, почти каждый из нас благодарен ему за какие-то радостные мгновения, нами испытанные, когда мы читали его повести, его художественные произведения. Мало находится людей, которые вообще бы не любили его творчества. В разные эпохи нашей собственной жизни Толстой вдруг открывается нам с каких-то новых, неожиданных сторон.

Религиозно-философские искания Льва Николаевича Толстого были связаны с переживанием и осмыслением самых разнообразных философских и религиозных учений. На основе чего формировалась мировоззренческая система, отличавшаяся последовательным стремлением к определенности и ясности (в существенной мере - на уровне здравого смысла). При объяснении фундаментальных философских и религиозных проблем и соответственно своеобразным исповедально-проповедническим стилем выражения собственного символа веры то же время критическое отношение к Толстому именно как к мыслителю представлено в российской интеллектуальной традиции достаточно широко. О том, что Толстой был гениальным художником, но "плохим мыслителем", писали в разные годы В.С. Соловьев, Н.К. Михайловский, Г.В. Флоровский, Г.В. Плеханов, И.А. Ильин и другие. Однако, сколь бы серьезными подчас ни были аргументы критиков толстовского учения, оно безусловно занимает свое уникальное место в истории русской мысли, отражая духовный путь великого писателя, его личный философский опыт ответа на "последние", метафизические вопросы.

Глубоким и сохранившим свое значение в последующие годы было влияние на молодого Толстого идей Ж.Ж. Руссо. Критическое отношение писателя к цивилизации, проповедь "естественности", вылившаяся у позднего Л. Толстого в прямое отрицание значения культурного творчества, в том числе и своего собственного, во многом восходят именно к идеям французского просветителя.

К более поздним влияниям следует отнести моральную философию А. Шопенгауэра ("гениальнейшего из людей", по отзыву русского писателя) и восточные (прежде всего буддийские) мотивы в шопенгауэровском учении о "мире как воле и представлении". Впрочем, в дальнейшем, в 80-е годы, отношение Толстого к идеям Шопенгауэра становится критичней, что не в последнюю очередь было связано с высокой оценкой им "Критики практического разума" И. Канта (которого он характеризовал как "великого религиозного учителя"). Однако следует признать, что кантовские трансцендентализм, этика долга и в особенности понимание истории, не играют сколько-нибудь существенной роли в религиозно-философской проповеди позднего Толстого, с ее специфическим антиисторизмом, неприятием государственных, общественных и культурных форм жизни как исключительно "внешних", олицетворяющих ложный исторический выбор человечества, уводящий последнее от решения своей главной и единственной задачи - задачи нравственного самосовершенствования. В.В. Зеньковский совершенно справедливо писал о "панморализме" учения Л. Толстого. Этическая доктрина писателя носила во многом синкретический, нецелостный характер. Но фундаментом собственного религиозно-нравственного учения этот далекий от какой бы то ни было ортодоксальности мыслитель считал христианскую, евангельскую мораль. Фактически основной смысл религиозного философствования Толстого и заключался в опыте своеобразной этизации христианства, сведения этой религии к сумме определенных этических принципов, причем принципов, допускающих рациональное и доступное не только философскому разуму, но и обычному здравому смыслу обоснование.

Лев Николаевич Толстой не был философом, богословом в полном смысле слова. И сегодня мы остановимся на нем в нашем интересном и непростом путешествии по области, долгое время скрываемой от людей, интересующихся русской религиозной мыслью.

В центре религиозно-философских исканий Л.Н. Толстого стоят вопросы понимания Бога, смысла жизни, соотношения добра и зла, свободы и нравственного совершенствования человека. Он выступил с критикой официального богословия, церковной догматики, стремился обосновать необходимость общественного переустройства на принципах взаимопонимания и взаимной любви людей и непротивления злу насилием.

К основным религиозно-философским работам Толстого можно отнести "Исповедь", "В чем моя вера?", "Путь жизни", "Царство Божие - внутри нас", "Критика догматического богословия". Духовный мир Толстого характерен этическими исканиями, сложившимися в целую систему "панморализма". Нравственное начало в оценке всех сторон жизни человеческой пронизывает все творчество Толстого. Его религиозно-нравственное учение отражает своеобразное понимание им Бога.

Толстой считал, что избавление от насилия, на котором держится современный мир, возможно на путях непротивления злу насилием, на основе полного отказа от какой-либо борьбы, а также на основе нравственного самосовершенствования каждого отдельного человека. Он подчеркивал: “Только непротивление злу насилием приводит человечество к замене закона насилия законом любви”.

Считая власть злом, Толстой пришел к отрицанию государства. Но упразднение государства, по его мнению, не должно осуществляться путем насилия, а посредством мирного и пассивного уклонения членов общества от каких бы-то ни было государственных обязанностей и должностей, от участия в политической деятельности. Идеи Толстого имели широкое хождение. Одновременно их критиковали справа и слева. Справа Толстого критиковали за критику в адрес церкви. Слева - за пропаганду терпеливой покорности властям. Критикуя Л.Н. Толстого слева, В.И. Ленин находил в философии писателя “кричащие” противоречия. Так, в работе “Лев Толстой как зеркало русской революции” Ленин отмечает, что у Толстого “С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны, - юродивая проповедь “непротивления злу” насилием”.

Идеи Толстого во время революции осуждались революционерами, так как адресовались они всем людям, включая и их самих. В то же время, являя революционное насилие по отношению к сопротивляющимся революционным преобразованиям, сами обагренные чужой кровью революционеры желали, чтобы насилие не проявлялось по отношению к ним самим. В данной связи не удивительно, что не прошло и десяти лет после революции, как было предпринято издание полного собрания сочинений Л.Н. Толстого. Объективно идеи Толстого способствовали обезоруживанию тех, кто подвергался революционному насилию.

Однако навряд ли правомерно осуждать за это писателя. Многие люди испытали благотворное влияние идей Толстого. Среди последователей учения писателя-философа был Махатма Ганди. К числу поклонников его таланта относился и американский писатель У.Э. Хоуэлс, который писал: “Толстой - величайший писатель всех времен, уже хотя бы потому, что его творчество более других проникнуто духом добра, и сам он никогда не отрицает единства своей совести и своего искусства”.

Около 90 лет тому назад Дмитрий Сергеевич Мережковский написал книгу «Лев Толстой и Достоевский». Он хотел представить Толстого (и справедливо) как полнокровного гиганта, как человека-скалу, как некоего великого язычника.

Человек, который большую часть жизни был проповедником евангельской этики, а последние 30 лет жизни посвятил проповеди христианского учения (как он его понимал), оказался в конфликте с христианской Церковью и в конечном счете был отлучен от нее. Человек, который проповедовал непротивление, был воинствующим борцом, который с ожесточением Степана Разина или Пугачева набросился на всю культуру, разнося ее в пух и прах. Человек, который стоит в культуре как феномен (его можно сравнить только с Гёте, если брать Западную Европу), универсальный гений, который за что бы ни брался - пьесы ли, публицистика ли, романы или повести - всюду эта мощь! И этот человек высмеивал искусство, зачеркивал его и в конце концов выступил против своего собрата Шекспира, считая, что Шекспир зря писал свои произведения. Лев Толстой - величайшее явление культуры - был и величайшим врагом культуры.

В «Войне и мире», увлеченный великой бессмертной картиной движения истории, Толстой выступает не как человек без веры. Он верит - в фатум. Он верит в какую-то таинственную силу, которая неуклонно ведет людей туда, куда они не хотят. Древние стоики говорили: «Судьба ведет согласного. Противящегося судьба тащит». Вот эта судьба действует в его произведениях. Как бы мы ни любили «Войну и мир», но всегда удивляет, как Толстой, такая великая личность, не чувствовал значения личности в истории. Для него Наполеон только пешка, и масса людей, в основном, действует, как муравьи, которые движутся по неким таинственным законам. И когда Толстой пытается объяснить эти законы, его отступления, исторические вставки, кажутся намного слабее, чем сама полнокровная, мощная, многогранная картина совершающихся событий - на поле брани, или в салоне фрейлины, или в комнате, где сидит один из героев.

Какая там еще вера, кроме таинственного рока. Вера, что возможно слиться с природой, опять оленинская мечта. Вспомним князя Андрея, как он внутренне беседует с дубом. Что такое этот дуб, просто старое знакомое дерево? Нет, это одновременно и символ, символ вечной природы, к которой стремится душа героя. Поиски Пьера Безухова. Тоже все бессмысленно... Разумеется, никому из героев Толстого и в голову не приходит найти по-настоящему христианский путь. Почему это так? Потому что лучшие люди ХIХ в., после катастроф века XVIII, оказались так или иначе отрезаны от великой христианской традиции. От этого трагическим образом пострадали и Церковь, и общество. Последствия этого раскола пришли в XX в. - как грозное событие, едва не разрушившее всю цивилизацию нашей страны.

Итак, развитие русской философии в целом, ее религиозной линии в частности подтверждает, что для понимания российской истории, русского народа и его духовного мира, его души важно познакомиться и с философскими поисками русского ума. Это обусловлено тем, что центральными проблемами этих поисков были вопросы о духовной сущности человека, о вере, о смысле жизни, о смерти и бессмертии, о свободе и ответственности, соотношении добра и зла, о предназначенности России и многие другие. Русская религиозная философия активно способствует не только приближению людей к путям нравственного совершенствования, но и приобщению их к богатствам духовной жизни человечества.